Мы с Настей выходим с Московского вокзала; и — усыпаны. Незнакомцы на улице смотрят на нас глазами — бесхитростно, прямо, нехищно, широко, просто — смотрят; у незнакомцев на улице есть глаза. Извне и изнутри — тотчас — неподконтрольное и ширящееся ощущение жизни, трепета.

В понедельник утром я выхожу из избыточно пышного лобби с искусственно истёртыми диванами — на них никто никогда не сидит (станут ли таксисты в эпоху беспилотников такими же буржуазными и неисключаемыми элементами, как швейцары? прет-а-портье, цифровизация прёт). Завтракаю в Столовой №1 варёной сарделькой с компотом за сотку; худощавый мальчишка просит пиво и поменьше пены, идёт чиллить на остановку — в понедельник, утром. Питейный проспект, мальчик для питья.

Я закрываю ноутбук в восемь (мои глаза опять к тебе прилипли), и кажется, что день будет бесконечно ещё длиться, стоит ли злиться, птица я птица. Я успеваю выпить апероля с коллегой по цэху, забежать в Подписные и найти книжку стихов, в формате которой нужно издать креаторий, читаю в любимом баре до закрытия (two am, I am too), иду на свиданку, впервые задолго чувствую себя хорошо на вечеринке друзей, я успеваю забыть слово успеваю.
Лучший способ провести часовую вечернюю встречу — пригородная электричка, я уезжаю к заливу (разливу). Там пастельное небо, полчища чаек и полифония чаичьих криков; цыганское застолье, где кадиллак сменяется Михаилом Таривердиевым, они спрашивают меня, как добраться до города (что? и зачем?). Я сижу у воды и смотрю на воду, и вы когда-нибудь замечали, в скольких плоскостях колеблется гладь? (вы когда-нибудь замечали, сколько колеблются — глядь, гладь?)

В метро у девушки поверх нечитаемой татушки на руке шрамом выгравировано "Санёк".

Я еду на Уделку и из субботнего полуденного зноя ритуально выуживаю два хрустальных бокала — это как монетка в фонтане, как непреложный обет, как обещание и просьба. Они исполосованы, исчерчены острыми углами, как небо — линиями проводов, свет в них рассеивается и играет бликами, святой блик.
Москва — это сталь, Питер — это хрусталь.
Я выныриваю, возвращаюсь, покупаю билет на Сапсан (спсан) — один. С того момента вещи начинают происходить.
Я (меня) нахожу (находит) квартиру(-а) в лучшей точке города — хожу пешком в Подписные, езжу на велике в офис вдоль Невы (езжу на велике в офис, увы), обедаю шавой в Летнем саду; Аннекирхе, самый нежный рестик, мусорка студтеатра, местная плоская яма, не яма, а производная ямы — всё в нём. Я живу натурально во дворце, без иронии и гиперболы, вернее, в предназначенной для прислуг его части — и это, конечно, вернее соответствует мироощущению; у меня невнятно оштукатуренные стены, дореволюционные обои выглядывают, потолки 4.20 (так и продавали), настоящая печь, слепок Высоцкого без носа, дезориентирующая планировка фрейлинской коммуналки.

Во дворе — огромный белый пегас; во дворах — можно заплутать; стены — в подъезде, в комнате — говорят; я просто текст. Я притянула столько важных объектов, что иногда кажется, что воронка схлопнется, танцы гравитации.
У меня нет раковины в ванной и ручки на входной двери, есть маленький хилый котёнок, который меня боится, ему нужно привыкнуть, we all do, all we do is hide away.

Я мало ем, много хожу, не суечусь, глубоко дышу, плавно двигаюсь. Каждый вечер смотрю на воду, её трели совершенно гипнотически действуют на меня (если долго всматриваться в бездну, то всё). От соседки мне достаётся нелепый треугольный велик с крошечными колёсами и нестабильным рулём, он не умеет ездить быстро, и я учусь смирению и нелинейности результата как функции усилий (do returns always diminish, did I say that right?). От мала до велика.
Питер — это вода и камни, Москва — это асфальт и слёзы.
Центр — торжество фруктовых лавок, персиковых развалов, децентрализованный воскресный рынок; в них пахнет геленджиком, солёным воздухом и разбитыми коленками. На лавке возле моего дома написано "любовь", она закрывается в 21 — и после 21 любви нет, что в целом похоже на правду. Ле Фрут, все врут.
Каждый раз ты выходишь на улицу — и город тебя осаждает, осаживает, остужает.

Незнакомцы не только смотрят глазами — смотрят в глаза — но говорят.